Заполярное счастье Андрея Попова (2006)
Поэзия как способ выживания на вечной мерзлоте
Нет, что бы там ни говорили защитники разностороннего и гармоничного образования, а уроки литературы в отечественной школе и впрямь надо извести. Ведь, научаясь на них чувствовать и размышлять, самые чуткие и умные из школьников сами становятся поэтами и философами. А зачем, скажите, каждому из наших провинциальных и зачастую полузаброшенных городов по несколько поэтов и философов? Они и в кипящей довольным благополучием Москве никому особенно не требуются. Зачем же плодить осознающих свою ненужность и потому несчастных людей?
Вот и страницы стихотворных сборников воркутинца Андрея Попова особым довольством не дышат. Его лирический герой с ироничным скепсисом воспринимает даже обещание цыганки: «…слова мои сбываются,/ счастливым будешь./ – Вот еще несчастье…».
Это для заехавшего на пару-тройку дней гостя сияющий огнями горняцкий город в предгорьях Полярного Урала, который доедающие Средний и Южный Урал рудознатцы в скорой перспективе хотят сделать промышленным – экзотика. Аборигену же, каковым является альтер-эго Андрея, заснеженная почти весь год ровная округа с кое-где торчащими над ней копрами шахт навевает совсем другие ощущения: «Зима./ И снова зима./Бесконечная зима./ И в душе никакой природы. / Одни идеи…».
Что ж, если считать стихи самым честным духовным отражением, то природы в душе поэта и впрямь немного. Воркутинское небо словно «постелили над порогом вытирать грязные шляпы и головы». А когда автор пытается начать разговор о тундре, «не скупясь на высокие чувства», строка, по его собственному признанию, не движется. «Я – дитя кочковатых полян/ и живу в этой скудной природе,/ утопаю во мхах и снегу,/ потому и молчать не могу…/ А сказать ничего не выходит…». И только «сельский рай» в придуманной им деревне Большие Колпаны автору удается живописать вполне явственно: «…В деревню! Там отрада,/ прохлада и жара./ Там сразу возле дома/ – крыжовник и ранет…/ Там девы, как буренки,/ торжественно круглы…/ Понюхаю герани,/ попью густой компот…».
О таком рае в Воркуте мечтают многие, рассчитывая заработать северную пенсию и «…однажды уехать/ от ночи полярной, метели докучной/ на юг – собирать в огороде клубнику/ и внуков своих угощать…». Но цепкий Север отпускает неохотно: «…все что-то держит…/ Порою до смерти – до гостьи незваной./ И тихо лежит патриот Заполярья/ в гробу, что отправят в багажном вагоне/ к желанному югу, где нету промерзшей/ навеки земли…/ и можно послушать,/ как птицы ликуют, весну принимая…».
Поэт и сам уже написал свое «Прощание с Воркутой»: «Я отсюда уеду./ И город поймет мой отъезд./ И простит – и забудет,/ до обидного быстро забудет…». Однако, хотя «…уже который год среда снедает и округа…», задуманный отъезд не удается и ему: «…Природа изводит меня,/ из города гонит меня./ Но больше нигде я не нужен…». Возможно, именно это чувство в представлении Попова и удерживает заполярных патриотов – и гложет тех, кто все-таки решился совершить свой последний бросок на юг. Тем более в нынешнее немилосердное время.
«В какие, Господи, забрел я неприветливые годы…,» – тихо произносит поэт наедине с собою, Богом и все тем же родным городом, который «…изменился – поутих, постарел, стал мудрее…/ И я тоже, как он, не хочу понимать это время,/ где без кроткой молитвы совсем замерзает душа…».
Вопреки обновленной пропаганде эти годы, чувствует лирический герой Андрея, отнюдь не порывают связь прошлого с настоящим и будущим: «Не умирай, мой город! Подожди/ – еще ты нужен. После передышки/ вернутся энергичные вожди,/ еще поставят лагерные вышки…». С учетом этого прошлого неудивительно, что главным объектом авторской иронии становятся современные лозунги. «Время свободы..,» - хмуро усмехается поэт, замечая, что «жители первых этажей стали ставить железные решетки на окна…». Впрочем, что там внешние наблюдения – у него есть куда более глубокая основа для внутренних: «Мой дед умер в Абезьлаге…/ Мне повезло – созерцаю свободную жизнь./ Чем дольше созерцаю, тем сильнее желание –/ повесить дома портрет Сталина…». И те же самые Большие Колпаны, в конечном счете, становятся райским местом только потому, что в них «и телевизор сломан, и никаких газет».
Впрочем, от сползания в прямую политическую риторику автор все-таки чаще всего удерживается, ибо главными приметами времени для него остаются человеческие чувства. «Стали люди сгорать, как сухие дрова./ Не выходят у них ни дела, ни слова…/», - сетует лирический герой, видя: «…человек – осенний снег, что тает быстро, некрасиво…». И подводит грустный промежуточный итог и своему жизненному пути: «Никуда не спешил. Ничего не успел./ Ни решительных слов. Ни значительных дел./ Помечтал, промолчал – и сгорел…». И, заочно беседуя со старинным, ныне питерским другом, не только ему, но и самому себе адресует опаску: «…скажут – выдохся поэт,/ остался скряга и филолог./ А нам с тобою только сорок,/ и сорока-то нету лет…»
«Этот грузный старик и эта суетливая женщина с внуком – мои ровесники…». Да, студеное осознание сорокалетнего рубежа пронзает именно так – хотя и не только. И хотя поэт изредка пишет и о любви, за этой чертой, по его ощущению, теряет свой вдохновляющий смысл даже стремление к познанию мировых глубин: «…И постиг черновик и последнее дно,/ и глубокое небо, и шорох в избе,/ и гул времени. Снова изводит одно:/ как спокойно и просто сказать о себе…»
Однако и тяга к самовыражению оказывается суетной: «Если вдруг доживем до расстрела,/ то поставят, товарищ, к стене/ нас не за стихотворное дело,/ нет, оно не в смертельной цене…». И дело даже не в нынешнем общественном пренебрежении литературой в частности и теми же человеческими чувствами вообще, из-за которого «Исключения не будет./ Все сгорит./ И рукописи тоже…». От другой мысли оторопь: «Сын мой молиться не умеет./ Кто помянет душу мою?».
И тогда рождается попытка обратиться к сущностям более долговременным, чем собственное земное существование – Родине и Богу. Первая, кстати, в Воркуте ощущается весьма остро – причем, в ее прежних, имперско-союзных масштабах. Но дело не в том, что этот город в подневольном или вольном состоянии строили выходцы со всей страны и многие – из Донбасса: «Мой поезд шел по Украине,/ на станциях в вагонное окно/ порой прохожие глядели –/ глядели, словно иностранцы…». Просто, « когда чадит ленивое безверие, /то кто-то должен бить в колокола –/ и сохранить высокий дух Империи,/ а не колониального угла…», утверждает поэт. И, заключая: «Все русские дороги ведут в Третий Рим…», именует себя его гражданином.
Некоторая умозрительность этих строк происходит, возможно, от той же особенности вечной воркутинской мерзлоты, на которой не растут ни хлеб, ни хотя бы картошка. Однако не только реальное отсутствие в Заполярье плодородной земли имеет в виду поэт, говоря: «… безземельный/, кладу земные поклоны –/ не умирай во мне, Родина…». И, стремясь к кротости, которая, согласно Писанию, одна только и поможет наследовать землю, обращает взор на проходящего монаха: «…Монах идет и мир суду/ невольному не подвергает,/ что все спасутся, полагает,/ и лишь ему гореть в аду…». И, вспоминая тех, кто, подобно ему, поэту, жаждал духовной пищи и уже ушел с лица земли, раскаивается: «Их нет уже, а мне поверить трудно…/ Характеры упрямы и резки,/ искали песню зло и беспробудно/ до безысходной гробовой тоски…/ А я их знал, и горько удивился,/ как увлекает помраченный пыл,/ что никогда о них не помолился,/ так по душам и не поговорил…»
Когда родная земля схвачена льдом и, если не считать оленьего ягеля, практически бесплодна, горечь неизбежна: «…Нигде не преклонишь главу,/ хоть русская даль неоглядна…». И лирический герой понимает: «Серый город, которому имя – тюрьма, стал для меня Вселенной…».
И вместе с пониманием, что деваться некуда – вон и те, кто уехал за океан, просят прислать родных ржаных сухарей, приходит смирение: «Посмотрю на снег в начале мая,/ про себя решу, что повезло –/ замерзал Овидий на Дунае,/ мне у моря Карского тепло…/ Не ропщи на местность, как Овидий,/ все стерпи до самого конца…». И Гераклом себя не воображай – словчить, как он в деле с подпирающим небо Атласом, не удастся: «…Вдохнешь лукавой лжи,/ а небо и придавит,/ спокойнее держи./ Господь нас не оставит…».
А сердце все-таки нет-нет да взмолится: «Не желайте поэту стихов/ в наше время глухое,/ пожелайте прощенья грехов/ и покоя, покоя…». И тут же: «Корпим над стихами, а дни сочтены,/ а юные дни не вернутся./ Земные слова нам не очень нужны,/ небесные нам не даются…/ Молитва отрадна. Оттает душа./ Но жажда стиха остается./ А дни сочтены – исчезают, спеша…/ Молчание нам не дается…».
Когда молчать не удается, поэзия становится не результатом образования, а сущностью экзистенциальной – способом жить и выжить в нашем немилосердном мире. И тогда, как открывает для себя герой поэта, «Повеситься нет никакого желания./ Видимо, это и есть счастье…».
Чтобы разделить это счастье и удовольствоваться им, читателю тоже надо быть не от мира сего. «…Вчера с ним познакомился./ Странный человек…» – насмехается над собой автор. Другие, видимо, предпочитают других поэтов, способных отыскать в Заполярье чуть более яркие и все-таки животворные краски. Впрочем, стихотворцев, могущих столь же одаренно переложить эти краски на свою поэтическую палитру, в Воркуте сегодня пока что не наблюдается. Разъехались.
Андрей РАСТОРГУЕВ,
поэт, член Союза писателей России.
25,02.2006